Неточные совпадения
Домой приехав, пистолеты
Он осмотрел, потом вложил
Опять их в ящик и, раздетый,
При свечке, Шиллера открыл;
Но мысль одна его объемлет;
В нем сердце грустное не дремлет:
С неизъяснимою красой
Он видит Ольгу пред собой.
Владимир
книгу закрывает,
Берет перо; его
стихи,
Полны любовной чепухи,
Звучат и льются. Их читает
Он вслух, в лирическом жару,
Как Дельвиг пьяный на пиру.
Против моего ожидания, оказалось, что, кроме двух
стихов, придуманных мною сгоряча, я, несмотря на все усилия, ничего дальше не мог сочинить. Я стал читать
стихи, которые были в наших
книгах; но ни Дмитриев, ни Державин не помогли мне — напротив, они еще более убедили меня в моей неспособности. Зная, что Карл Иваныч любил списывать стишки, я стал потихоньку рыться в его бумагах и в числе немецких стихотворений нашел одно русское, принадлежащее, должно быть, собственно его перу.
Правда: комнатка твоя выходила в сад; черемухи, яблони, липы сыпали тебе на стол, на чернильницу, на
книги свои легкие цветки; на стене висела голубая шелковая подушечка для часов, подаренная тебе в прощальный час добренькой, чувствительной немочкой, гувернанткой с белокурыми кудрями и синими глазками; иногда заезжал к тебе старый друг из Москвы и приводил тебя в восторг чужими или даже своими
стихами; но одиночество, но невыносимое рабство учительского звания, невозможность освобождения, но бесконечные осени и зимы, но болезнь неотступная…
Память его казалась священною для Маши; по крайней мере она берегла все, что могло его напомнить:
книги, им некогда прочитанные, его рисунки, ноты и
стихи, им переписанные для нее.
Когда Клим Самгин читал
книги и
стихи на темы о любви и смерти, они не волновали его.
«Этот плен мысли ограничивает его дарование, заставляет повторяться, делает его
стихи слишком разумными, логически скучными. Запишу эту мою оценку. И — надо сравнить “Бесов” Достоевского с “Мелким бесом”. Мне пора писать
книгу. Я озаглавлю ее “Жизнь и мысль”.
Книга о насилии мысли над жизнью никем еще не написана, —
книга о свободе жизни».
Когда она, кончив читать, бросила
книгу на кушетку и дрожащей рукою налила себе еще ликера, Самгин, потирая лоб, оглянулся вокруг, как человек, только что проснувшийся. Он с удивлением почувствовал, что мог бы еще долго слушать звучные, но мало понятные
стихи на чужом языке.
Она закрыла глаза, как бы вспоминая давно прошедшее, а Самгин подумал: зачем нужно было ей толкаться среди рабочих, ей, щеголихе, влюбленной в
книги Пьера Луиса, поклоннице эротической литературы, восхищавшейся холодной чувственностью
стихов Брюсова.
— Я, — говорил он, — я-я-я! — все чаще повторял он, делая руками движения пловца. — Я написал предисловие…
Книга продается у входа… Она — неграмотна. Знает на память около тридцати тысяч
стихов… Я — Больше, чем в Илиаде. Профессор Жданов… Когда я… Профессор Барсов…
Самгин вспомнил, что в детстве он читал «Калевалу», подарок матери;
книга эта, написанная
стихами, которые прыгали мимо памяти, показалась ему скучной, но мать все-таки заставила прочитать ее до конца.
Это было очень обидно слышать, возбуждало неприязнь к дедушке и робость пред ним. Клим верил отцу: все хорошее выдумано — игрушки, конфеты,
книги с картинками,
стихи — все. Заказывая обед, бабушка часто говорит кухарке...
Мы пошли по улицам, зашли в контору нашего банкира, потом в лавки. Кто покупал
книги, кто заказывал себе платье, обувь, разные вещи. Книжная торговля здесь довольно значительна; лавок много; главная из них, Робертсона, помещается на большой улице. Здесь есть своя самостоятельная литература. Я видел много периодических изданий, альманахов,
стихи и прозу, карты и гравюры и купил некоторые изданные здесь сочинения собственно о Капской колонии. В книжных лавках продаются и все письменные принадлежности.
— Болтать-то вам легко, — усмехнулся он еще, но уже почти ненавистно. Взял я
книгу опять, развернул в другом месте и показал ему «К евреям», глава Х,
стих 31. Прочел он: «Страшно впасть в руки Бога живаго».
То писал он
стихи и читал громко, упиваясь музыкой их, то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди — не знал чего, но вздрагивал страстно, как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения, видя тот мир, где все слышатся звуки, где все носятся картины, где плещет, играет, бьется другая, заманчивая жизнь, как в тех
книгах, а не та, которая окружает его…
Мир в своем женственном «начале», ώρχή, BERESHIT (берешит [Берешит (bereschith) — букв.: «в начале» — название первой
книги Торы в еврейской Библии (по первому ее
стиху),
книга Бытия.]), уже зарожден ранее того, как сотворен, но из этого семени Божьего, путем раскрытия в нем заложенного, создан мир из ничего.
В. был лет десять старше нас и удивлял нас своими практическими заметками, своим знанием политических дел, своим французским красноречием и горячностью своего либерализма. Он знал так много и так подробно, рассказывал так мило и так плавно; мнения его были так твердо очерчены, на все был ответ, совет, разрешение. Читал он всё — новые романы, трактаты, журналы,
стихи и, сверх того, сильно занимался зоологией, писал проекты для князя и составлял планы для детских
книг.
Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все, что приходило в голову; тетрадки запрещенных
стихов ходили из рук в руки, запрещенные
книги читались с комментариями, и при всем том я не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства.
Его чтение ограничивалось романами и
стихами; он их понимал, ценил, иногда очень верно, но серьезные
книги его утомляли, он медленно и плохо считал, дурно и нечетко писал.
Да постой, говорит, я тебе сама про это прочту!» Вскочила, принесла
книгу: «Это
стихи», говорит, и стала мне в
стихах читать о том, как этот император в эти три дня заклинался отомстить тому папе: «Неужели, говорит, это тебе не нравится, Парфен Семенович?» — «Это всё верно, говорю, что ты прочла».
По вечерам, в свободные для нас обоих часы, он вынимал из своего кожаного чемоданчика польскую
книгу и читал вслух
стихи Сырокомли.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой
книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре
стиха, всего только четыре
стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
— Вот эти
стихи не звук пустой, а
стихи с душою и с сердцем. Я, мой почтеннейший господин советник, по слабости ли моих способностей или по недостатку светского образования, не понимаю новых
книг, с Василия Андреевича Жуковского начиная.
Философ не может не выражать себя в
книгах, ученый в опубликованных исследованиях, поэт в
стихах, музыкант в симфониях, художник в картинах, социальный реформатор в социальных реформах.
Через четверть часа
стихло. Внизу потух свет. Я остался наверху один. Почему-то судорожно усмехнулся, расстегнул пуговицы на блузе, потом их застегнул, пошел к книжной полке, вынул том хирургии, хотел посмотреть что-то о переломах основания черепа, бросил
книгу.
Вернувшись, я первым делом поблагодарил дочь Ивана Ивановича за знакомство с отцом, передал ей привет из дома и мою тетрадь со
стихами, где был написан и «Стенька Разин».
Стихи она впоследствии переписала для печати. В конце 1894 года я выпустил первую
книгу моих
стихов «Забытая тетрадь».
Лизанька, я вас теряю. Лиза, прочти
книгу моих
стихов.
Лекции я посещал усердно. Ходил в Публичную библиотеку и там читал
книги, рекомендованные профессорами, — особенно по русской литературе: я хотел специализироваться в ней. По вечерам, когда Миша ложился спать, я садился за свой стол, курил папиросу за папиросой и в густо накуренной комнате сочинял
стихи, читал по-немецки «Фауста» и Гейне и вообще то, что было для себя.
Все это — под мерный, метрический стук колес подземной дороги. Я про себя скандирую колеса — и
стихи (его вчерашняя
книга). И чувствую: сзади, через плечо, осторожно перегибается кто-то и заглядывает в развернутую страницу. Не оборачиваясь, одним только уголком глаза я вижу: розовые, распростертые крылья-уши, двоякоизогнутое… он! Не хотелось мешать ему — и я сделал вид, что не заметил. Как он очутился тут — не знаю: когда я входил в вагон — его как будто не было.
Я гулял — то в саду нашей дачи, то по Нескучному, то за заставой; брал с собою какую-нибудь
книгу — курс Кайданова, например, — но редко ее развертывал, а больше вслух читал
стихи, которых знал очень много на память; кровь бродила во мне, и сердце ныло — так сладко и смешно: я все ждал, робел чего-то и всему дивился и весь был наготове; фантазия играла и носилась быстро вокруг одних и тех же представлений, как на заре стрижи вокруг колокольни; я задумывался, грустил и даже плакал; но и сквозь слезы и сквозь грусть, навеянную то певучим
стихом, то красотою вечера, проступало, как весенняя травка, радостное чувство молодой, закипающей жизни.
Зимою работы на ярмарке почти не было; дома я нес, как раньше, многочисленные мелкие обязанности; они поглощали весь день, но вечера оставались свободными, я снова читал вслух хозяевам неприятные мне романы из «Нивы», из «Московского листка», а по ночам занимался чтением хороших
книг и пробовал писать
стихи.
Однако я хватаю эти слова и, стараясь уложить их в
стихи, перевертываю всячески, — это уж окончательно мешает мне понять, о чем рассказывает
книга.
По вечерам на крыльце дома собиралась большая компания: братья К., их сестры, подростки; курносый гимназист Вячеслав Семашко; иногда приходила барышня Птицына, дочь какого-то важного чиновника. Говорили о
книгах, о
стихах, — это было близко, понятно и мне; я читал больше, чем все они. Но чаще они рассказывали друг другу о гимназии, жаловались на учителей; слушая их рассказы, я чувствовал себя свободнее товарищей, очень удивлялся силе их терпения, но все-таки завидовал им — они учатся!
Ситанов спокойно молчал, усердно работая или списывая в тетрадку
стихи Лермонтова; на это списывание он тратил все свое свободное время, а когда я предложил ему: «Ведь у вас деньги-то есть, вы бы купили
книгу!» — он ответил...
Однажды я сказал старику, что иногда записываю его речи в тетрадь, где у меня уже записаны разные
стихи, изречения из
книг; это очень испугало начетчика, он быстро покачнулся ко мне и стал тревожно спрашивать меня...
— Стой, — говорит Смурый, — да это ж не
стихи! Дай
книгу…
Я уже прочитал «Семейную хронику» Аксакова, славную русскую поэму «В лесах», удивительные «Записки охотника», несколько томиков Гребенки и Соллогуба,
стихи Веневитинова, Одоевского, Тютчева. Эти
книги вымыли мне душу, очистив ее от шелухи впечатлений нищей и горькой действительности; я почувствовал, что такое хорошая
книга, и понял ее необходимость для меня. От этих
книг в душе спокойно сложилась стойкая уверенность: я не один на земле и — не пропаду!
Даже этажерочка с
книгами глядит как-то невинно, по-женски, словно ей так и хочется сказать, что на ней нет ничего, кроме слабеньких романов и смирных
стихов…
Человек, верующий в боговдохновенность Ветхого Завета и святость Давида, завещающего на смертном одре убийство старика, оскорбившего его и которого он сам не мог убить, так как был связан клятвою (3-я
Книга Царей, глава 2,
стих 8), и тому подобные мерзости, которыми полон Ветхий Завет, не может верить в нравственный закон Христа; человек, верующий в учение и проповеди церкви о совместимости с христианством казней, войн, не может уже верить в братство всех людей.
— Имеются в виду 81-130
стихи их 10
книги приписываемой легендарному древнегреческому поэту Гомеру поэмы «Одиссея» (около VIII в. до н. э...
И узнал, случаем, один тайный
стих из чёрной
книги.
Он прочитал
книги Костомарова, Историю пугачёвского бунта, Капитанскую дочку, Годунова, а
стихи — не стал читать.
— Ничего не сказки, а всякие
книги. Я историю люблю, да
стихи.
Волынцев и к утру не повеселел. Он хотел было после чаю отправиться на работы, но остался, лег на диван и принялся читать
книгу, что с ним случалось не часто. Волынцев к литературе влечения не чувствовал, а
стихов просто боялся. «Это непонятно, как
стихи», — говаривал он и, в подтверждение слов своих, приводил следующие строки поэта Айбулата...
Особенно памятны мне
стихи одного путешественника, графа Мантейфеля, который прислал их Софье Николавне при самом почтительном письме на французском языке, с приложением экземпляра огромного сочинения в пяти томах in quarto [In quarto — латинское «in» значит «в», a «quarlus» «четвертый», инкварто — размер
книги, ее формат в четвертую часть бумажного листа.] доктора Бухана, [Бухан Вильям (1721–1805) — английский врач, автор популярной в то время
книги «Полный и всеобщий домашний лечебник…» На русский язык переведена в 1710–1712 гг.] только что переведенного с английского на русский язык и бывшего тогда знаменитою новостью в медицине.
Я забыл сказать, что по рукописной
книге борисовской библиотеки я дома познакомился с большинством первоклассных и второстепенных русских поэтов от Хераскова до Акимова включительно, и помнил
стихи, наиболее мне понравившиеся.
При этом докладе мысль, что в посылке скрывается что-нибудь таинственное, пробежала, как огненная змейка, в голове сметливой и — нечего греха таить — влюбленной девушки. Угадчик-сердце шибко застучало, Мариорица призадумалась было, как математик над решением трудной задачи, но поспешила спрятать в душу свои догадки, раскрыла
книгу с важностью президента и принялась за урок, читая его вслух. От первых
стихов...
Затем велено арабу ехать во дворец, отдать
книгу княжне Мариорице Лелемико от имени ее учителя, Василия Кирилловича, который, дескать, ночует у господина Волынского и приказал-де ей выучить к завтрашнему дню, для произнесения пред государыней, первые десять
стихов из этой
книги, и приказал-де еще переплет поберечь,
книги никому не давать и возвратить ее рано поутру человеку, который за ней придет.
Он прибавил к этому, что моя мать жила всегда в губернском городе, что мы недавно переехали в деревню, что она дочь бывшего значительного чиновника и большая охотница до
книг и до
стихов.
Библиотека эта исключительно состояла из
книг духовного содержания и из множества альбомов, в которых были и
стихи, и проза, и наклеенные засохшие цветки, и рисунки акварелью, карандашом, пером.
Самый известный пример вопросов о происхождении —
стих о Голубиной
книге.